OLD-idmessage-257294

#2057176
 VaIerik
Участник

Это моё эссе на Ваш суд…..Кризис и возрождение российской имперской государственности: попытка осмысления через включение в теоретический контекстЛицом к лицу лица не увидать.Большое видится на расстояньи.С.А. Есенин “Письмо к женщине” (1924)Сегодня едва ли не все профессиональные историки избегают постановки общетеоретических вопросов о грубой материи революций, анатомии и динамике русского бунта и роли смут в истории России, умышленно оставляя пространство историософии далёким от науки публицистам и политикам, рефлексирующим философам и социологам, не гово¬ря уже о массе расплодившихся в постсоветское время дилетантов-псевдоучёных. Получается, что если прежде историографический процесс определяла монопольная идеология, диктующая теорию историкам, то теперь теория и история российской революции существуют, не пересекаясь, автономно друг от друга. Тем острее потребность в академичном историософском осмыслении логики и механизмов развития системных кризисов в России. Тем более, что третий и последний из них страна пережила совсем недавно, в конце XX века. Дело ещё и в том, что в отечественной исторической науке, в силу присущего ей и, видимо, системно неизбежного конформизма, и сегодня негласно скорее приветствуется следование методологической традиции (разумеется, недавней, советской) с её мифотворчеством, нежели новаторские инъекции неортодоксальности.Данный текст написан в непривычном для современной отечественной историографической сцены жанре эссеизма. Эссе (от французского слова essai) – прозаический этюд, представляющий общие (или предварительные) соображения о каком-либо предмете либо по какой-либо теме, созданный в критически-публицистическом жанре1. В нашем случае это историософский взгляд на российскую революционную смуту. Необходимо учитывать, что своеобразие избранного жанра оставляет едва ли не неограниченным простор для мысли исследователя и даже для фантазии его самоутверждения. Однако сколь бы умозрительной со стороны не выглядела авторская парадигма (увы, это одна из неизбежных издержек исследовательского процесса в гуманитарных науках), следует иметь в виду, что абсолютно любая концепция по сути есть искусственная, субъективная конструкция и по определению является гипотетичной, а конфликт интерпретаций в науке – норма.Человеческая память имеет обыкновение “подвёрстывать” прошлое к тому или иному “судьбоносному”, зачастую кажущемуся масштабным событию. Таким в отечественной истории XX века по указке власть предержащих стал сначала искусственно героизированный, а потом столь же стремительно демонизированный миф о “Великом Октябре”. Примитивные идеологические схемы целенаправленно навязывались “сверху” общественному сознанию. Скованная путами этатизма отечественная историческая наука шла на поводу у идеологии и политики, сама активно участвуя в этом мифотворчестве, а затем ревностно создавая столь же зыбкий революционный антимиф. Увы, игра в мифы нисколько не____________________________1 Словарь иностранных слов. М., 1996. С. 593.приблизила ни власть, ни общество, ни даже учёную братию к адекватному пониманию прошлого. Сегодня необходимо, наконец, хотя бы начать осознавать, что наше “непредсказуемое прошлое” делает столь же непредсказуемой и перспективу развития России, даже ближнюю, тем более отдалённую. Коварство истории состоит, как известно, в том, что она жестоко мстит тем, кто пренебрегает её уроками. Две масштабные катастрофы – глубочайших системных кризиса, пережитые Россией в начале и конце минувшего века, поневоле побуждают профессионала-историка связать их в цельный логический контекст, попытаться вычленить из отечественного опыта XX века иную, метасобытийную реальность. В этой связи уместно задуматься над постановкой ряда общих вопросов, без попытки ответа на которые будет невозможно и трезвое осмысление политических и социальных процессов послереволюционного времени, а значит, и дня сегодняшнего. Каковы смысл и уроки смуты? При каких условиях, когда, почему она начинается, как протекает и чем заканчивается? Для более адекватного восприятия послекризисных реалий важно постараться понять онтологию смутного времени, процесс гибели старого порядка и, через его смерть, феномен возрождения российской имперской государственности, пусть и в новом обличье. Иначе говоря, необходимы обобщения в рамках системного (не одного привычного политического, но и социального, и ментального) дискурса (от латинского “discursus” – рассуждение; в отличие от его противоположности – интуиции), которые помогли бы бесстрастному постижению природы и логики кризиса. Российская смута столь многомерна, что часто просто отпугивает современного исследователя своей кажущейся алогичностью. В водовороте потрясений интересы, воли и поведенческие рефлексы массы, как и отдельных действующих лиц носили настолько сумбурный, часто бессознательный характер, что иногда представляются вовсе недоступными для понимания, иррациональными. Вовсе не случайно смысл смуты оказался неподвластен даже самым проницательным современникам событий. А если так, то поиск логики в смуте просто бесперспективен: бессмысленно что-то искать там, где царствует голый хаос. Подобная интерпретация базируется на критике рациональных методов объяснения истории и основана на постулате, что в основе мировосприятия находится миф, а значит и создаваемая на его основе картина мира тоже мифологична. При таком подходе история революционной смуты оказывается окутанной непроницаемой тайной, в иных случаях подобного рода даже с сильной примесью мистики.Любопытно, в частности, заметить, что во всех почвеннических теориях так называемой уникальности, “самобытности” России периоды отечественных смут (Великой смуты конца XVI – начала XVII вв. (1598–1613 гг.), смуты начала XX в. (1917–1921 гг.) и смуты конца XX в. (1989–2001 гг.)) выглядят вовсе не естественным компонентом общего кризисно-цикличного хода всей русской истории, а исключительным явлением, связанным с “внешним заговором” неких подрывных инфернальных (“тёмных”) сил и деятельностью их агентуры в самой России, чаще всего, разумеется, с нерусскими фамилиями2. “Новые” документы из прежде закрытых архивов, “сенсационные” фак-____________________________2 См., например: Фроянов И.Я. Октябрь семнадцатого. М., 2002; Он же. Погружение в бездну (Россия на исходе XX века). СПб., 1999; Подберёзкин А. Русский путь. М., 1996; Лёвкин Г.Г. Было, но быльём не поросло… Хабаровск, 2006.ты, “дутые” откровения – вот, собственно, и весь псевдонаучный багаж авторов, исповедующих иррациональный подход к истории как к случайности. Однако если отрешиться от подобного рода “местечкового” взгляда на историю, попытаться “мыслить эпохами”, то в пространстве “большого” исторического времени начнёт выстраиваться интерпретационная схема, высветится логика событий, станет возможным их рациональное объяснение (иногда весьма жёсткое). Взгляд с расстояния, “из профессионального далека” открывает историку необходимую перспективу событий, расширяет простор мыслительного горизонта, переводит проблему в логическую объяснительную плоскость “почему случилось именно так, как случилось”, а следовательно, даёт возможность вписать российские смуты в кризисный ритм отечественной истории, в логику цикла “смерти–возрождения” империи3. “В какой другой стране могло случиться, чтобы одно и то же политическое нововведение понадобилось вводить снова и снова – дважды, трижды?… Трагедия сталинизма столетия спустя повторила трагедии грозненской опричнины и петровского террора. В этом смысле русская история, можно сказать, постоянно беременна трагедией”, – полагает наш соотечественник, известный американский историк А.Л. Янов4. Анализ российских исторических циклов позволил исследователю увидеть закономерность смены двух постоянно присутствующих тенденций – ре-____________________________3 См., например: Янов А.Л. Русская идея и 2000-й год. Нью-Йорк, 1988; Ахиезер А.С. Россия: критика исторического опыта (Социокультурная динамика России). Новосибирск, 1997 (2-е изд.). Т. 1: От прошлого к будущему; Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно¬го насилия. М., 1997. 4 Янов А.Л. Если перестройка потерпит поражение… // Общественные науки. 1990. № 3. С. 46-47.формистской и контрреформистской. Равно как и неизбежность наступления российских смут – системных кризисов империи “реликтового” типа. Вопрос не в познавательной ценности данного подхода (она несомненна), а в его потенциальных издержках. Не оказывает ли такой социологизированный оперативный “простор” “медвежьей услуги” историку? Насколько выработанная концепция будет адекватна реалиям смутного времени, мыслям, чувствам, ожиданиям, поступкам действующих лиц? Ведь ретроспектива “большой дистанции” неизбежно “убивает” детали, нивелирует нюансы революционной обыденности, выхолащивает “аромат” эпохи. Что ещё серьёзней, она порождает небезосновательные обвинения исторической науки в конформизме: концепция исторической неизбежности часто (почти всегда) оказывается крепка “задним умом”. В принципе, смуте можно приписать любую логику и иметь при этом успех. Но какова цена этого успеха, если так и останется без ответа вопрос, кто, почему и в чём в итоге выиграл или проиграл?Понятно, что любая теория носит умозрительный характер, конструируется её автором, поэтому, как уже отмечалось выше, перманентный конфликт интерпретаций, в общем-то, неизбежен. Но по причине всё той же многомерности смуты получается, что даже взаимоисключающие теории имеют свой шанс на кажущуюся адекватность её описания. Однако не слишком ли часто в нашем случае возникает ситуация, когда нарратив оказывается просто механически “подтянут” к концепции?Итак, можно выделить два системных подхода в интерпретации революционной смуты и послереволюционных реалий – иррационально-волюнтаристский и рационально-логический. Несмотря на отмеченные серьёзные недостатки, последний подход представляется методологически куда менее “рыхлым”, лишённым сиюминутных сенсационных откровений в духе самопрезентации, наконец, более традиционным для науки, академичным. Поэтому для нас он предпочтительнее. Но насколько велики его исследовательский потенциал и эвристические возможности?Для начала заметим, что исследователи вовсе не случайно пользуются некими “общими” понятиями, и среди них – понятием революции. Налицо сходство процессов, обозначаемых этим термином. Разумеется, история не повторяется в буквальном, тождественном смысле, напоминающем повторение естественнонаучных законов. Поэтому понимающий своё ремесло историк никогда не станет искать подобных естественным законам отвлечённых формул. В России, например, системный кризис всегда приобретает специфически российскую форму смуты.Тем не менее, в исторической действительности общие процессы, безусловно, присутствуют. Они не являются особой, абстрагированной от жизни сферой бытия, отвлечёнными законами, которые управляют жизнью и ограничивают свободу исторических субъектов. История – по преимуществу сфера непрерывности и свободы. Исторически общее – единство множества. В любой конкретной революции проявляет себя сама революция, и историк, изучая, к примеру, российскую смуту, тем самым изучает и всякий другой системный кризис (особенно часто российскую смуту сравнивают с Великой французской революцией конца XVIII века), ибо изучает сам феномен революции. Оттого отнюдь не бессмысленны рассуждения о “революции вообще”, попытки её понимания и оценки, поиски общего в частном. Увы, современная интеллектуальная мысль, пожалуй, слишком часто упрощает этот факт многоединого состояния. Она разлагает его на утверждение множества конкретных, разрозненных революций и на утверждение повторяемости в них лишь некоторых общих тенденций5.Но познать общий исторический процесс – вовсе не значит сформулировать нечто во всех его конкретных проявлениях “повторяющееся”. Нужно уловить сущность и внутреннюю логику процесса. А эта логика выразима не отвлечённо, а путём исторической интерпретации её конкретных проявлений, весьма разнообразных и часто внешне друг на друга не похожих. Хотя для понимания сущности процесса часто оказывается достаточным только одного его проявления. Во всяком случае, необходимости в педантичном подборе “аналогичного” материала, во внешнем обобщении нет. Конечно, без видимости чего-то повторяющегося практически не обойтись. Но не следует забывать, что эти видимые повторения обладают больше служебным, скорее инструментальным значением.Увы, основная посылка всё ещё преобладающей в традиционном оте-____________________________5 Блистательное системное исследование феномена революции, его исторической и социологической интерпретации в компаративистском аспекте провёл израильский социолог и цивилиограф Шмуэль Эйзенштадт. См.: Эйзенштадт Ш. Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., 1999.Проблематика системного философско-социологического осмысления революционного опыта России стала предметом интереса известного российского философа, культуролога и историка Льва Карсавина, высланного большевиками за границу в 1922 году. См. написанный “по горячим следам” российской смуты его берлинский текст 1926 года: Карсавин Л.П. Феноменология революции // Русский узел евразийства. Восток в русской мысли. Сборник трудов евразийцев. М., 1997. С. 141-201.В данной главе автор в значительной мере опирается на концептуальные построения Карсавина, разумеется, творчески (иногда и кардинально) их перерабатывая с учётом достижений интеллектуальной мысли последующих десятилетий.чественном историографическом мышлении доктрины “историзма” заключается в понимании исторического процесса по образу и подобию процессов механических. Ход истории мыслится как сумма причинно взаимосвязанных факторов. Однако при этом природу причинной связи исследователи часто просто игнорируют. В связи с возводимыми в базисную основу бытия хозяйственными отношениями человек как личность упрощается, разъединяется на телоподобные организмы, и тем отрицается как индивидуум, наделённый неповторимыми чертами. За основу социума признаётся “класс” – в России как раз наименее органическая и наиболее рыхлая из социальных страт, которая, опять-таки, до крайности упрощается. Гипотеза “классового” строения ведёт к признанию “классовой борьбы” за существо истории. Прошлое, и революционная смута в частности, рассматривается как история перманентного “классового” конфликта. И даже если наличие “классов” обнаружить не удаётся, с ними отождествляют совсем не похожие на них профессионально или географически выделенные страты – рабочих, предпринимателей, городских обывателей, крестьян, казаков, даже интеллигенцию. Но можно ли вообще исходить из единства “класса”? Ведь по сути своей “класс” – только фантомная сумма людей. Между тем привычными и даже конститутивными элементами в понимании “класса” в отечественной историографической традиции стали понятия “классового” самосознания, “классового” идеала, “классовой” идеологии и т.п. Налицо присущее не только советской, но и большей части современной российской историографии упрощение общественных отношений, их материализация и “механизация”. Бедность и богатство “историзм” превращает в определяющие категории социального бытия. Разнообразие жизни, мыслей, чувств, человеческих страстей механически упрощается. Марксистскому упрощению общества соответствует и упрощённое сознание людей. Понятно, что при таком теоретическом посыле почти невероятно ожидать от исследований прошлого человеческого опыта поисков и ответов на проблематику реальной жизни. Между тем в настоящей, а не сконструированной действительности человеческая личность выражает себя в разных своих проявлениях, причём в зависимости от многих факторов: всегда – психоментально, очень часто – экономически, и только иногда – политически. Методологически важно исходить из состояния, наиболее показательного именно в данный период развития. Для смуты – времени революционных потрясений – таким показательным состоянием может считаться состояние политическое. Но за взаимным противопоставлением разных проявлений человеческой деятельности нельзя забывать об их единстве и ставить вопрос об их взаимоотношении не иначе, как в порядке методологического удобства.Таким образом, в основу реального понимания истории российской смуты необходимо поместить человека, причём именно “человека традиционного”, признавая традиционным субъектом и народ в целом, сложившийся веками российский исторический тип, ментальные характеристики его социополитической культуры. Коль скоро “человек традиционный” существовал, он обладал и формой своего личного бытия. Эту форму можно определить как систему взаимоотношений, актуализирующую “человека традиционного” и видимо его выражающую. В реальной, “не-социологизированной” жизни всякого “человека традиционного” всегда неизбежно присутствуют и его прошлое как опыт, традиция, и его будущее как желания, надежды, цели, идеалы. Реализация, проявление традиционности предполагает, что всякое действие (или бездействие) “человека традиционного” является согласованием всего множества индивидуальных актов, которые “слагают” традиционность и осуществляют в ней каждый своё. При этом в действительной жизни неизбежными оказываются, к примеру, пассивность одних, и, напротив, активность (даже и насилие) со стороны других.Здесь самое время коснуться пресловутой российской соборности. Хотя этой фантомной квазиконструкции совсем скоро стукнет две сотни лет, со времён классического славянофильства и до его многочисленных сегодняшних эпигонов она, увы, так и не смогла стать социологически ощутимой величиной. Тем не менее, постоянная и упорная реанимация миража соборности – поистине навязчивая идея почвеннически увлечённой российской интеллигенции6. “Китом” этого эстетизированного анахронизма является самая ненадёжная, а потому неуловимая из всех возможных цивилизационных основ – вера в гармонию общинности, солидаризма, чувства взаимного долга, основанная на нравственных ценностях русского корпоративизма.Этические императивы соборности вызывают уважение. Они уходят корнями в так называемую “моральную” экономику крестьянской общины, вынужденно предпочитавшей привычный, навязанный логикой выживания стабильно-застойный производственно-потребительский баланс рискованной суете производст¬ва ради обмена. Но получается, что “моральная” экономика, возведённая на бюрократический уровень всеох-_________________________________6 См., например, растиражированное вузовское пособие: Патракова В.Ф., Черноус В.В. Русская (Российская) цивилизация // Российская историческая политология. Курс лекций: Учеб. пособ. / Отв. ред. С.А. Кислицын. Ростов н/Д, 1998. С. 427-460.ватного государственного бытия, превращала огромную державу в вечно отстающего и вновь догоняющего аутсайдера, послушного только кнуту автократора, рывками поднимающего Россию “на дыбы” неизменно актуальной модернизации. Ещё более существенным видится то обстоятельство, что патерналистский фундамент соборности “снизу” блокировал дисциплинирование граждан законом и “сверху” поощрял чиновничью вседозволенность. При малейшем ослаблении неправового государственно-дисциплинирующего насилия, а тем более в смутные времена это приводило к торжеству всеохватного хаоса, доходящему до беспредела. А потому на практике, в исторической реальности соборность предстаёт вовсе не той “высокоморальной” реальностью, за которую себя (усилиями своих апологетов) выдаёт, являя набор полуразложившихся реликтовых осколков, мешающих России и её гражданам занять достойное ме¬сто в динамичном мире. Исторически одно лишь поддержание пресловутой внутренней “стабильности” и статуса “великой” державы в мире оказывается сопряжено с перманентно стрессовым состоянием российского социума.Но сознание и воля “человека традиционного”, стремясь к реальному самовыражению, находят себе таковое вовсе не в мираже соборности, а в отечественном правящем слое – элите. Причём элита не обязательно совпадала с властью и рассеивалась в разных политических структурах, например, в оппозиции (даже радикальной, внесистемной). Элитой в России до революционной смуты было всё так называемое “интеллигентское общество” – от собственно власти и до самых крайних экстремистов-революционеров. Из элиты рекрутировалась власть. Формируя такое же интеллигентское “общественное мнение”, имея, пусть ограниченное, влияние на локальные страты, именно элита “задавала” и поддерживала удобный для себя тип власти. Разумеется, элита выражала волю и сознание “человека традиционного” весьма несовершенно. Прежде всего потому, что она понимала их ограниченно, а потому и осуществляла их преимущественно путём принуждения. Между элитой, и особенно той её “частью”, которую принято называть государственной властью, с одной стороны, и “управляемыми”, или “подданными”, то есть “человеком традиционным”, с другой, всегда существовало некое напряжение, скрытый (а иногда даже и открытый) конфликт.Однако политическому состоянию “человека традиционного” в целом соответствовало пассивное послушание перед властью. И вот почему. Согласно российской традиции, всякая власть от Бога, ибо Бог творит всякого человека. Но конкретное бытие всегда есть бытие греховное, потому реальная власть никогда не может быть совершенной. Перенесение божественности с принципа власти на конкретную историческую власть равнозначно языческому обожествлению власти. При таком обожествлении приходится признавать власть безошибочной, то есть во имя идеала, прошлого отвергать всякие новации, отрицать любое развитие. Вполне понятно, что “человек традиционный”, переживший в смуте отрицание самого принципа власти, анархию и “калейдоскоп” режимов, а тем самым радикальное крушение традиции, “старины”, ради выживания часто был вынужден приспосабливаться, смешивать принцип с фактом. Этот путь закономерно вёл к подчинению “власть предержащим” (то есть “существующей” власти, а не только идеальной, “законной”), к смирению и необходимости повиноваться. Оправдание божественного начала власти смешивалось с оправданием данной конкретной власти, реальных лидеров и существующей властной “вертикали”. Свою роль в подобном умонастроении наивного, но привычного отождествления жизни с идеалом сыграла и довольно резкая культурно-мировоззренческая деградация “человека традиционного” – “разруха в головах” (булгаковская метафора) как результат разрушительной смуты. Впрочем, сделанный вывод вовсе не непререкаем: достаточно долго и после революционных потрясений очень многие (и не одни лишь интеллигенты), пусть и пассивно, но продолжали игнорировать, де-факто отрицать власть, не признавая за таковую большевистский режим на том основании, что большевики узурпаторы, и противопоставляли реальной, “плохой” власти фантомную мечту об идеальной власти, которой нет.Но если в России вовсе не оказывается дееспособной власти, неизбежно наступает хаос. Или, точнее, если власть не отливается в форму чёткой государственности, “человек традиционный” (неважно, крестьянин-общинник это или пресловутый “советский человек”) теряет своё бытие. Ведь российский социум, лишённый внутренних интеграторов, складывался из множества натуральных или полунатуральных хозяйственных единиц, интересы каждой из которых зачастую не шли дальше собственного огорода. Поэтому в условиях разрушения властной “вертикали” страна всякий раз с лёгкостью разваливалась на атомы локальных миров, способных лишь на бесконечные малые конфликты друг с другом по самым разным причинам, с тенденцией угрозы перманентной войны “всех против всех”. В условиях индустриализируемого “сверху” и всё более усложнявшегося, “раскалываемого” общества утопичными и недееспособными оказались и догосударственный по своей сути доморощенный идеал демократии “вечевого” типа (наибольшим приближением к которой был “анархический” период революционной смуты, равно как и первый, “постперестроечный” этап современной российской государственности), и попытки осуществления другого идеала – тотальной уравнительности.Чем отчётливее и могущественнее власть, тем полнее бытие “человека традиционного”. Поэтому в стабильные периоды истории России государство внешне (хотя и только внешне!) предстаёт как мощное и единое. Напротив, ослабление, “рассеяние”, распад государственности всегда являются симптомом упадка “земли”, пусть и временного. Вот почему в России кризис царского режима, распад его элиты неминуемо вёл к появлению более здоровой, молодой и энергичной новой элиты. Российская действительность всякий раз оказывается несравнимо сложнее, глубже, но зато и много интереснее, чем любые новомодные теории, которыми её пытаются изображать доктринёры от политики. В этой связи уместно поставить вопрос: каким образом элита выражает волю массы? Разумеется, не путём законотворчества. Ни один акт государственной власти не является вполне понятным массе, а большинство таких актов остаются даже неведомыми. Воля массы не выражается и через посредство парламента, пусть даже избранного по самой демократичной избирательной формуле – так называемой “четырёххвостке” (всеобщее, равное, прямое избирательное право при тайном голосовании). Ведь сам парламент – тоже часть власти и рекрутируется из особой группы внутри неё – из среды профессионалов-политиков и интеллектуалов. Кроме того, парламент уже потому не в состоянии выражать волю “человека традиционного”, что масса оказывается вынужденной выбирать не столько людей, сколько неопределённые посулы (или партийные программы). Не осуществляется связь элиты с массой и через политические партии. Партия сама по себе уже есть правящий слой – та же элита. Её идеология и программа вырабатываются ей самой – то есть “сверху”, а не “снизу”. Интересы массы могут быть оформлены лишь в том случае, если сама партия находится с ней в органической связи. Однако последнее просто невозможно, потому что партия включает лишь оторванную от массы элиту. Поэтому, к примеру, любая “социалистическая” партия – вовсе не выражение “классового самосознания” пролетариата или крестьянства, а обычная искусственная интеллигентская конструкция. Интеллектуалы создают, и они же “совершенствуют” свою доктринёрскую теорию. Кстати, именно поэтому совершенно неправильно называть “пролетарским самосознанием” отвлечённые социологические построения “социалистов”. Социалистические программы – не более чем средство рекрутирования элитой неофитов “снизу” и манипуляции сознанием “человека традиционного”. Даже факт одобрения социалистических программ многими рабочими или крестьянами абсолютно не показателен. Напротив, весьма показательно, что начали осуществлять эти люди “от станка” или “от сохи”, когда они дорвались до власти и рьяно принялись за борьбу с “буржуями”, или перешли в ряды новой имперской элиты – сталинской номенклатуры. При нормальных, стабильных условиях национальные интересы осуществляются только через господствующую (руководящую) элиту – власть. Лишь она способна оформить и осуществить возможности массы тем, что осуществляет свои собственные возможности. Если такое соотношение существует (а по несовершенству реальной действительности оно может существовать только в теории, “в принципе”), можно говорить о национальной политике правительства, о “народности” того или иного государственного деятеля, о “национальном” значении политической партии и т.п. Иные лидеры (не столь важно, цари это или генсеки), несомненно, были куда большими выразителями массовой воли и традиционного духа, хотя формально и не получали легитимной поддержки через выборы.Власть как часть элиты остаётся национальной до того момента, пока она находятся в реальной связи и органическом взаимодействии с массой. Формы этой связи могут быть различными: она одинаково возможна и в самодержавии, и в самых крайних формах демократии. Формы связи зависят от многих конкретных условий. Главное, что сущность состоит не в них, а в неформализуемом рациональными формулами органическом взаимодействии. Если этой органической связи нет, даже демократический орган народовластия может выражать волю “человека традиционного” не больше, чем себялюбивая олигархия. Если же такая связь присутствует, самый неограниченный властитель способен осуществить массовые идеалы лучше, чем безупречнейший с правовой стороны и совершеннейший с технической точки зрения парламент. Разумеется, формы связи могут быть различными, обладать разной степенью прочности и практического удобства. Но целесообразность их стоит в зависимости именно от их органичности. Неудивительно, что Всероссийское Учредительное собрание, рождённое из доктринёрской идеи “чистой демократии”, равно как и представительные структуры современной российской государственности, органически никак не соединённые с местным самоуправлением, “подвисшие в воздухе”, связались с российской традицией только в презрительных наименованиях типа “учредилка” или “говорильня”. Иначе говоря, необходимо отличать сущность от формы и отказаться от наивной веры во вторую как единоспасительную панацею, особенно если в России она чужеродна или абстрактна. Также недопустимо смешивать основной процесс с его побочными последствиями (эпифеноменами). Так, основным процессом постсоветской России является системный кризис, состоящий в разрыве всей элиты, и власти в частности, с массой, а также в оскудении первых двух составляющих этой триады и в деградации третьей. Благодаря же смешению основного процесса с эпифеноменами этот системный кризис иные политические мужи считают кризисом режима демократии (или, в зависимости от оценок политических социологов, “управляемой демократии”, “суверенной демократии”, “мягкого авторитаризма” и т.д.). Столь же ошибочно надеяться на исцеление больной власти путём введения парламентаризма в единственно возможном – импортном варианте, или на исцеление немощной демократии посредством мудрого авторитарного правления. Все подобные расчёты – плод наивного и схематичного интеллигентского рационализма, который верит в некую идеальную или общеобязательную модель развития, считая сущностью внешние формы, а органических процессов не понимает или не приемлет принципиально.Увы, никакие формы государственности не устраняют тот факт, что рано или поздно, но элита постепенно отрывается от народа. Замыкаясь в себе и для себя, теряя органическую связь с массой, элита перестаёт её понимать, быстро денационализируется и вырождается, хотя может продолжать, вплоть до самой своей гибели, считать себя выразительницей массовых интересов. Последнему обстоятельству весьма способствует усвоение чужеродного опыта (“европеизация” или, шире, “западнизация”), совершенно естественное и закономерное при изживании традиционного. Ведь чужое конкретно лишь у себя на родине, а потому в непривычных условиях оказывается способным к усвоению и освоению только лишь в абстрактных формах. А всё абстрактное своей мнимой ясностью и безжизненной простотой особенно привлекательно для разлагающегося рационалистического сознания элиты. Абстрактное – всегда космополитично и социологично. Оно склоняет к утешительной вере в общеобязательный, универсальный путь исторического развития и к признанию мнимого общего блага народным благом. Так чем дальше, тем глубже развёрстывается пропасть между элитой и массой. “Рекрутирование” в элиту всё более оказывается связано с внешним приспособлением, а по сути своей с откровенным холуйством. Сила элиты идет на убыль, она понижается в своём качестве, “разжижаемая” экстремистски настроенной полуинтеллигенцией. В государствообразующем бытии российской политической традиции неизбежной видится категория господства-подчинения. Поэтому отрыв элиты от массы одновременно является и саморазложением элиты, и распадом-разложением самого “человека традиционного”. Саморазложение элиты часто иначе называют борьбой интеллигенции с властью. Обе стороны – и интеллигенция, и власть – ссылаются на массу и считают себя выразителями её воли. Но в действительности их вражда – внутренняя, “семейная”, до которой массе нет дела. Обе стороны составляют одну и ту же элиту, презирающую и(или) непонимающую массу. В любом случае существо элиты, т.е. принадлежность даже оппозиционной интеллигенции к элите, остаётся всё тем же.В период своего возникновения новая революционная элита может быть и чужеродной, рекрутируясь извне, даже из-за границы (к примеру, прибывшие в Россию из эмиграции “варяги”-большевики). В этой “реэмиграции” одновременно выражались два процесса – низшая точка процесса саморазложения старой элиты – и начальная точка процесса формирования “свежей” элиты. Более или менее скоро такая “новая-старая” элита либо обновляется (через ассимиляцию с массой) и перерождается в народную, дееспособную, либо – в случае неподверженности её ассимиляции (что наиболее вероятно!) – погибает почти полностью и заменяется новой. В зените своего расцвета элита (в идеале!) представляет общие, массовые интересы, не являясь замкнутой. Отрыв от массы и самозамыкание элиты делают её сословной, превращая в самостоятельную страту. Этот процесс постепенно денационализирует элиту. Вместе с прогрессирующим вырождением народное, национальное всё больше отступает на задний план, оставляя безжизненные, абстрактные схемы, заполняемые иноземным содержанием. Для вырождающейся элиты характерны, в частности, абстрактность мышления и имитация подлинной деятельности, показушность, приспособленчество, коррумпированность, аморальность, уход от настоящих проблем страны и массы, безответственность, граничащая с откровенной глупостью бездарность, превращение в замкнутый самостоятельный “класс для себя”. При этом правящая элита напрочь утрачивает свой органический характер, освобождается от обязанностей, сохраняя одни лишь только права и получая всё новые привилегии. Вырождаясь, элита распадается на слабеющую (и глупеющую) власть (классическая ситуация, когда каждый новый начальник оказывается хуже предыдущего) и на будирующую массу и всё более радикализующуюся интеллигентскую оппозицию. Разрыв элиты с массой выражается ещё и в том, что внизу, в среде “управляемых” остаётся лишь непонятная элите и никому неподконтрольная антигосударственная стихия. Всё, что “поднимается” в элиту, перестаёт быть традиционным. Элита роковым образом слабеет. В то же время стихийная мощь низов, массы может при благоприятных условиях “снести” загнившую верхушку, но только для того, чтобы создать “свежую” элиту. Длительный процесс вырождения элиты, уничтожения её низовой стихией, а также достаточно продолжительное по времени создание новой элиты и называют революцией. Революция как кризис, наступающий в разгар разложения элиты и, одновременно, “человека традиционного”, может привести (теоретически) и к обновлённой жизнеспособной государственности, и к торжеству локализма (т.е. к гибели государственности) – превращению России в простой фрагментарный этнографический материал. Тем более, что, судя по российскому историческому опыту, революция как некий “момент истины” – явление время от времени всё же неизбежное. Смута же – форма, оболочка, но в то же самое время и сущностное проявление русской революции.Поскольку революция – факт политической истории, она подлежит изучению именно с этой, политической точки зрения. Но, “расплавляя” народную жизнь, традицию, революция захватывает все её сферы. Она разрушает исторически сложившиеся связи и границы, сметает перегородки между политическим, социальным, экономическим, бытовым и т.д., лишь проявляя “расплавленное” состояние массы в аспекте политического бытия. В эпоху тотального хаоса политикой становится буквально всё: и заготовка дров, и составление декретов, и регулирование снабжения населения, и дезертирство из армии.Утвердившееся в советской историографической традиции деление российских революций по их “характеру” и “движущим силам” на “буржуазные” (или “буржуазно-демократические”) и “социалистические” в этой связи является абсолютно бессмысленным. Ибо по характеру любая революция есть медленно назревающий стихийный взрыв, перерастающий в “бессмысленный и беспощадный” всесокрушающий бунт, неуправляемую смуту, которая прерывает плавное, эволюционное течение истории. Как любое стихийное явление, смута есть процесс, имеющий свою логику саморазвития, проявляющуюся в виде нескольких последовательно сменяющих друг друга этапов.Первый этап российской смуты может быть идентифицирован как завершение процесса вырождения и гибели старой элиты. Умирает весь правящий слой, виновный в потере авторитета, престижа власти и в утрате жизненного импульса у власти на уровне массы, её человеческого материала. Логика истории требует немедленного обновления всей бюрократии, что в эволюционном варианте осуществить невозможно, не приведя в движение массу, то есть исторически без революционных потрясений обойтись уже нельзя. Когда историки используют термин “старый режим”, они неправомерно сужают проблему революции. Под “старым режимом” понимаются отчасти прежние формы государственности и связанный с ними прежний общественный строй, отчасти персональный состав органов власти. Но элита как правящий слой в целом не опознаётся. Поэтому борьбу радикальной и либеральной интеллигенции с правительством ошибочно рассматривают как борьбу массы с властью. Иначе, интеллигентские идеологии считают выражением массовых, традиционных чаяний. Сама же интеллигенция наивно верит, что заимствованные или же выдуманные ею идеи формируют идеалы массы, и что масса не отождествляет её с режимом. Историки полагают, будто низы через посредство и под руководством своего авангарда (радикальной интеллигенции) разрушают опоры прежней власти и приступают к творческому созидательному труду. Однако на поверку действительная роль этого “авангарда” оказывается более чем ничтожной и ограничивается лишь составлением резолюций бесчисленных в период смуты съездов, конференций, митингов, собраний, заседаний и т.п. Затем “вдруг” оказывается, что почему-то внезапно озверевшая “тёмная” масса перестаёт слушать советы образованных мудрецов, становится неуправляемой, ввергается в хаос. На самом деле всё обстоит иначе. Элита в целом и власть как часть старого строя погибают скорее в саморазложении, и борьба интеллигенции с властью – как раз одно из первых проявлений этого саморазложения. Идеологии интеллигенции – сами продукт разложения прежней государственной идеологии. Ведь по сути своей они – такое же самоопределение прежней элиты, как и идеология правящего режима. Умиранием всей старой элиты в целом и объясняется партийное доктринёрство – удручающая элементарность, безжизненность и беспомощность всяких предреволюционных и революционных проектов, программ, теорий (включая также и большевистские). Ничтожность интеллигентской идеологии нашла себе яркое подтверждение в государственной непригодности интеллигенции, когда она на короткое время “революционно” пришла к власти, не умея ею пользоваться, а потому не имела никаких шансов у неё удержаться. Судьбы Временного революционного правительства и Всероссийского Учредительного собрания – наиболее убедительные примеры бессилия интеллигентского доктринёрства. Правда, и в своём саморазложении старая элита до какой-то степени иногда оказывается способна имитировать массовую волю, и даже обнаруживать некоторые специфические национальные черты, хотя, как правило, политически наиболее ничтожные (например, эксплуатируя образ врага – внешнего или внутреннего). Так же в борьбе интеллигенции с властью иногда ставятся (причём с обеих сторон) и национально важные задачи, но чаще лишь абстрактно. Потому и реализовать их бывает попросту невозможно. Так, в идее того же парламентаризма на западный манер (а другого просто не существует) очень мало конкретного и национально важного содержания, зато много наивного и откровенно глупого. Интеллигентское “народолюбие”, мечты о равенстве, о справедливом общественном строе, мессианские заботы о благе всего человечества – намерения, несомненно, красивые и благородные. Тем более, что все эти идеи были тесно связаны с массовой традиционной ментальностью. Ведь русские – народ-мечтатель. Но доктринёрская вера интеллектуалов в осуществимость абстрактной мечты, часто, кстати, вполне искренняя и даже граничившая с фанатизмом, вовсе ещё не свидетельствовала об их практической дееспособности. Всё-таки политика должна быть реальной, а реализм требует предельной конкретности. К примеру, от “утончённой” (и, кстати, наиболее умеренной) программы партии народной свободы (кадетов), увы, оказалось страшно далеко до российской действительности. Что и подтвердил ход событий смуты. Но даже в подтверждении не нуждается, что от “снов Веры Павловны” (программ социалистических партий, включая большевиков) оказалось ещё дальше до какой бы то ни было действительности.Саморазложение всей старой элиты как ключевая отличительная черта первого этапа русской смуты не помешало тому обстоятельству, что именно масса смогла заменить эту элиту новой. В огне смуты был сметён весь правящий слой как таковой – и власть, и интеллигенция. Происходило это с определённой логической последовательностью – сначала была устранена вся правящая верхушка, затем – почти вся интеллигенция. Учитывая предшествующее саморазложение элиты, это было не её уничтожение в физическом смысле как таковое, а отказ в поддержке тому, кто себя дискредитировал. Прежнюю, потерявшую легитимность государственность уничтожила именно масса в самой себе. В то же время инстинктивно, “вслепую” масса искала (и иногда находила) на замену новых людей, выдвигая их “снизу” или подбирая подходящих из старой элиты с тем, чтобы задействовать их потенциал в государственной работе. Этот человеческий материал был использован в роли “мавра”, а впоследствии, за минованием надобности, “утилизирован” и заменён другим.Таким образом, революционный процесс обнаружил своё начало, прежде всего, исчезновением у существующей элиты пресловутой “воли к власти”. Обратная сторона этого симптома – непонимание элитой действительных интересов и потребностей традиционалистской массы, задач власти, утрата “пафоса” государственности. Колебания политики, частая смена курса, кадровая чехарда стали не причинами, а первыми признаками начавшегося процесса. Громоздить друг на друга бесконечные “если бы”, тем более “задним числом” – совершенно наивно. Любопытно, что, вслед за некоторыми современниками революционной смуты, “игрой в альтернативы” на закате коммунистического режима в России увлеклись многие российские историки, причём некоторые явно “заигрались”, интерпретируя альтернативность неисторически, даже вульгарно7).__________________________________7 По проблеме альтернативности см., например, следующие публикации: Россия, 1917 Системный кризис – не нечто случайное, свалившееся “как снег на голову”, а неизбежный, естественно обусловленный процесс, вызванный к жизни ритмичным, волнообразным, но совершенно логичным ходом российской истории. Поэтому революционная смута “безальтернативна”, хотя и специфически: закономерности не только её наступления, но и внутреннего протекания, и конечных её последствий достаточно определённо соотносятся со всем кризисно-цикличным ритмом российской истории8.Сначала “общественность” – интеллигенты из числа либералов – вздыхала о “достойном государе”, а за отсутствием такового – о некоем “спасителе-министре”. Разумеется, ни тот, ни другой так и не появились, и появиться не могли. Найти такого “спасителя” в канун грозных потрясений – подобно чуду. Требовавшая ответственного перед Думой кабинета ми-______________________________________год: выбор исторического пути. (“Круглый стол” историков Октября. 22-23 октября 1988 г.). М., 1989; Старцев В.И. Альтернатива. Фантазия и реальность // Коммунист. 1990. № 45. С. 33-41; Иоффе Г.З. Семнадцатый год: Ленин, Керенский, Корнилов. М., 1995; Ципкин Ю.Н. Небольшевистские альтернативы развития Дальнего Востока России в период гражданской войны (1917–1922 гг.). Хабаровск, 2002.Любопытно, что, подобно прежнему, “марксистско-ленинскому” идеологическому пониманию исторического процесса, в концепциях многих отечественных историков периода системного кризиса коммунистического режима наилучшей из моделей развития декларировалась в то время актуально существующая, в свете чего историками и рассматривался ведущий к ней исторический процесс. На волне официально провозглашённой во время “перестройки” политики “демократизации” историки дружно “бросились” изучать “большевистский тоталитаризм” и “демократические альтернативы” ему.8 Никифоров Е.А. К проблеме альтернативности в социальном развитии России // Историческое значение нэпа. М., 1990. С. 202-214.нистров либеральная часть элиты смогла предложить стране только будущее Временное правительство, да и то лишь после уже начавшейся революции и произошедшего отречения царя. Трудно сказать, кто оказался более слаб и беспомощен – упорствовавшая в своём бессилии власть или наступавшая на неё политически ангажированная интеллигенция. Недееспособность и косность дореволюционного правящего класса (как, впрочем, и советской элиты времён горбачёвской “перестройки” – “демократической” смуты-революции конца XX века) являлись органической чертой почти всех, кто к ней принадлежал, поскольку вырождалась именно элита, а не только династия, или министры, или остальная бюрократия (в том числе и региональная). Даже “сильные” фигуры, казавшиеся “спасителями” (например, А.Ф. Керенский или Л.Г. Корнилов), очень скоро на деле проявили свою полную непригодность.Пришедшая на смену царизму “совесть народа” (интеллигенция) пресловутой “воли к власти” тоже не обнаружила. “Решимость” “демократов” из Временного правительства и социалистов из советов как две капли воды оказалась похожа на последующее бессилие всероссийской конституанты – Всероссийского Учредительного собрания. Пожалуй, с той лишь разницей, что до октября 1917 года на интеллигентов-“демократов” не нашлось своего матроса Железняка. Как и “министры-капиталисты”, советские депутаты из социалистов ничего не смогли поделать с охлократией – наводнившими улицу пьяными матросами, дезертирами и обычными “гражданскими” уголовниками. “Мудрость” революционной власти “первой волны” достаточно иллюстрируется многочисленными декларациями и заявлениями, сколь бессмысленными, столь и деструктивными, скорее провоцирующими хаос, а чаще заведомо неисполнимыми, нужными лишь иным любителям ораторского искусства в части самопрезентации. По разгулу “демократизма” во всех отношениях первенствовала знаменитая российская “декларация прав солдата” – знаменитый приказ № 1 исполкома Петроградского совета. Но “старый порядок” отменили не Временное революционное правительство, не исполком Петросовета, не всероссийская конституанта, и даже не большевики и не их агитация, а никем не управляемый охлократический уличный бунт да ещё столь же стихийный крестьянский “чёрный передел”. Неудивительно, что и последующий мир с Германией (а первоначально и перемирие) были заключены вовсе не Временным революционным правительством, а большевиками.У интеллигентской части элиты в эпоху смуты так же не оказалось необходимого “чутья государственности”, даже инстинкта самосохранения (впрочем, как и у низвергнутого царизма). Именно поэтому политизированная интеллигенция пребывала в состоянии оппозиционной “доктринальной шизофрении” к власти (иногда весьма радикальной), не осознавая этой оппозиции как симптома всеобщего (и в первую очередь своего собственного) разложения и грядущей гибели. Даже распад интеллигентской фронды (другой, “неинтеллигентской”, просто не существовало) на партии был признаком её разложения. Но, оказавшись сама у власти, она очень скоро обнаружила вокруг себя тот же вакуум, что и павший режим. Оказавшись не в состоянии властвовать, она могла засвидетельствовать о своём существовании единственным (но абсолютно недейственным) способом – заняться демагогией, без конца упражняться в красноречии. Вовсе не случайно остатки элиты, кому “повезло” впоследствии очутиться в эмиграции, своими взаимными распрями, пафосом отвлечённых идей и непомерным “краснобайством” лишний раз доказали, что они ничему не научились. Те, кто был способен учиться и научиться, сделались в той же эмиграции элементами для неё не характерными, даже случайными – своеобразными “белыми воронами”.Здоровая власть способна органически, едва ли не инстинктивно осознавать абсолютное значение государственности и общественно-значимых задач. Конечно, и она может ошибочно представлять свои задачи, смешивать абсолютность принципа с абсолютизируемой формой. Но главное – она понимает свою миссию, свои возможности и верит в массу. Этой веры не оказалось у умирающей власти и у умирающей интеллигентской элиты, и в отсутствии “воли к власти” не должны обманывать громкие официальные декларации и заверения. Так, Временное революционное правительство заявляло, что готово уйти по первому требованию народа, но не понимало ни того, что такое “народ” и чего он хочет, ни того, что такое “народная” власть. Ведь благо “народа” может совсем не совпадать с тем, что подразумевает под своим благом даже человек из “низов”. Оно отнюдь не совпадало даже с одним только житейским благополучием. И что это за “народ”, по воле которого Временное правительство соглашалось “уйти”? Чем определялась и определяется “народная” воля? Советами депутатов? Уличной толпой? Сельским сходом? Или всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием, которое в смуте революции, в любом случае, никак не может быть целиком тайным и тем более всеобщим? Допустим, что готовность Временного правительства “уйти” не риторика, но факт. Однако даже этой своей “готовностью” Временное правительство обличало свою слабость, а значит и непригодность. И не поэтому ли масса дала ему “упасть”, предпочтя другую власть, по природе своей, несомненно, более твёрдую, решительную? Когда позднее, в 1919 году Юденич стоял у предместий Петрограда, а в начале 1921 года восстала “краса и гордость русской революции” – матросы Кронштадта, большевики не сдали власть и не “ушли”. Они были готовы вести бой даже на улицах. Можно возразить: им нечего было терять. Но, как бы то ни было, именно большевики обнаружили ту самую “волю к власти” и представление, понимание того, что такое власть именем народа. Недаром и многие рабочие, и даже крестьяне считали (разумеется, очень наивно), что власть перешла именно к ним, и придавали реальное значение придуманному воображением Ленина фантомному лозунгу “диктатура пролетариата и беднейшего крестьянства”.Поведение интеллигентов-“демократов”, казалось бы, можно как-то оправдать растерянностью перед буйством охлоса в начале смуты. Однако в том-то и дело, что и предреволюционные политические взгляды интеллигенции отличались полным непониманием существа власти. Так, ею категорически отрицался религиозный смысл власти. Природу власти она усматривала либо в насилии и обмане властью сразу всех, либо в господстве одной социальной группы (“класса”) над другими, либо в некоей грядущей идиллии: свободном соглашении и сожительстве всех. Но интеллигентская фронда не предложила абсолютно ничего реального и конкретного, если не считать слегка подправленных на российский лад новомодных западных концепций или экзотических доморощенных чудотворцев-мессий типа теоретика анархизма князя П.А. Кропоткина. Изначально, со времени своего появления в конце XVIII века российская интеллектуальная традиция страдала болезнью доктринёрства: она планировала будущее своей страны исключительно по тем или иным европейским лекалам. Именно поэтому, будучи “беспочвенной” и западопоклоннической, российская интеллигенция, неутомимо искавшая правду, чаще всего за правду принимала ложь и глупость. Погибнув в центре, прежняя российская государственность попыталась воссоздать себя на окраинах развалившейся империи (например, на Дальнем Востоке). Неудивительно, что региональные новообразования и их “новые” (а на деле – старые и по составу, и по идеологии) квазиправительства очень скоро обнаруживали своё полное бессилие. Это было уже, собственно говоря, ничем иным, как агонией – завершением начавшегося в центре бывшей империи процесса окончательной гибели старой власти. Не случайно во главе новоявленных “розовых” или “белых” режимов появились бежавшие из столиц прежние генералы, бюрократы и интеллигенты-политики – Миллер, Колчак, Пепеляев, Болдырев, Дитерихс и т.д. Но и действовавшие тут же “новые” люди происходили из той же интеллигенции, отличаясь от “старых бывших” разве что меньшим образованием, полным отсутствием административного опыта, неизвестностью да ещё, пожалуй, несерьёзностью. Как уже отмечалось, умирание прежней государственности совершалось и в самой массе, а точнее, в массовой стихии. Но здесь, в охлосе, в “низах” – если, конечно, революция не оказывается прелюдией к гибели, – “воля к власти” и государственности сохранилась и даже окрепла. Революция отторгла старые формы властвования, хотя и только пассивно: масса всё больше “ускользала” от подчинения какому бы то ни было начальству (тотальное дезертирство, партизанщина, уголовный беспредел, часто в идейно окрашенной форме “красного” или, наоборот, “белого” бандитизма). Но те же “низы” не только пассивно разрушали старое стихией, но и стихийно же противопоставляли ему локальных “теневых двойников” развалившегося патернализма – новые самочинные структуры власти локального уровня (КОБы, земства, думы, советы, коммуны, комитеты и т.д.). Вместе с политическими формами жизни масса разрушала и свой собственный социальный, хозяйственный, нравственный жизненный уклад, “расплавляя” всё бытие в бурном потоке смуты. Смута – своего рода “плавильный котёл”: она “раскрывает” природу массы в “расплавленном” состоянии. На пути неудач и разочарований в достигнутом, “разгулявшийся” охлос бессознательно, скорее инстинктивно искал себе нового вождя, новую власть, порождая порой самое неожиданное, даже нелепое, а потому непрочное и недееспособное как результат часто абсурдных экспериментов. Но требовалось только незыблемое, несомненное, уже не колеблющееся, чтобы на нём одном, наконец, утвердиться. И в этом стихийном процессе поиска нового в старом, архаичном, но здоровом, не тронутом тленом распада – ещё один смысл смуты. Платон мудро утверждал, что ближайшая к природе власть есть власть сильного. Неудивительно, что в хаотичной разрушительной борьбе всех против всех новая большевистская государственность могла утвердить себя лишь монополией на насилие, положив конец репрессивной самодеятельности стихийного террора массы9.Чтобы смута наступила, одного только разложения старой элиты и олицетворяемого ею строя недостаточно. Необходимо ещё, чтобы субъект государственности – масса – была в основе своей здоровой, жизнеспособной, наделённой “волей к власти”, хотя бы и подспудно, но сознающей необходимость и значение государственности. Для того, чтобы она отвергла власть, необходимо, чтобы последняя не только явно продемонстрировала свою непригодность, но ещё и угрожала самому государственному существованию страны, посягнула на основы традиции. ________________________________9 Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно¬го насилия. М., 1997. С. 226.Как ни парадоксально, но, разрушая старую государственность, масса выступает в защиту государственности. Самое поразительное, что в итоге сработали факторы народного самоисцеления, действие которых было впоследствии приписано целителю – большевистскому государству10. Получается, что судьбы России оказались в руках политически неясно атрибутированной “третьей силы” (первые две – “красные” и “белые”). И если интерпретировать этот процесс под углом зрения вынужденного соглашения массы с новой властью по поводу минимально устраивающего “низы” облика и образа последней, то получим сценарий нелёгкого процесса возрождения привычной имперски-патерналистской системы11. Если так, то единственным “победителем” в смуте оказывается, как ни удивительно, крестьянство и другие социально немобильные страты с архаичными этатистскими воззрениями. Так случается, в общем-то, во всех революциях: политическое господство доктринёров оказывается иллюзией, и пассионарии, исчерпав свой потенциал, физически выбывают из политики. Традиционалистская масса заставляет формирующуюся из неё самой новую элиту придерживаться привычной схемы власти-подчинения. Обычно принято считать традиционалистскую массу “негосударственной” или “безгосударственной” – имея в виду, например, её революционное нетерпение во время мировой войны. Многие историки замечают, что Россия не могла разрешить сразу две проблемы – и внешнюю, и внутреннюю. Но это – абстрактные рассуждения в духе пресловутой “альтернативности”. Если говорить о разных “если бы”, то нужно будет признать, что, не будь мировой войны, не было бы и револю-________________________________10 Там же. С. 354.11 Там же. С. 321.ции12, или что революции не случилось бы при благополучном окончании войны, т.е. при разрешении внешней задачи. Ведь у победившей власти никакой революции быть не может.Однако здесь “еслибизм” даёт осечку. В России вырождение власти стало ясным, хотя и для очень немногих думающих современников, ещё со времени неудачной японской войны 1904-1905 гг. Тем не менее, тогда до гибели власти дело всё же не дошло. Смута наступила лишь тогда, когда почитаемая патриотической отечественная война с Германией (именно так она называлась и казённой пропагандой, и даже большинством оппозиционных политиков) продемонстрировала уже всем полное бессилие власти и поставила Россию на грань поражения и унижения. Но и тогда масса не сразу разуверилась во власти. Она слишком сильно полагалась на “народность” политики правительства (здесь проявилось знаменитое “долготерпение” русских), полагая, что вина лежит лишь на отдельных лицах. Так появилась характерная для начальной стадии революции и озвученная в Думе кадетским лидером Милюковым мысль об измене. Почему германские окопы удобнее и благоустроеннее? Измена. Отчего не хватает снарядов, и приходится отражать атаки едва ли не врукопашную? Измена. Кругом враги – и вовне, и внутри, даже в придворной среде. И разве не с изменой борется думская оппозиция?При этом не было никакой необходимости в том, чтобы измена ________________________________12 Ныне всё чаще важнейшей или даже единственной причиной смуты историки называют Первую мировую войну. – См.: Булдаков В.П. Красная смута. Природа и последствия революционно¬го насилия. М., 1997. С. 309.Но в таком случае “подвисает” сама идея “вписывания” смуты в кризисный ритм отечественной истории, а интерпретация смуты как закономерного, естественного механизма обновления “реликтовой” империи обессмысливается.действительно существовала. Подозрение в измене – первое яркое выражение подспудного осознания массой того, что власть никуда и ни на что не годится. Оно обусловлено привязанностью “человека традиционного” к прежним формам политического бытия и его бессознательным страхом перед неизбежностью хаоса. Измена – эвфемизм смуты, так сказать, смягчённый её вариант, быстро превратившийся в манию поиска врагов. Причём потребность в этом эвфемизме не исчезла и с появлением новой революционной власти. У Временного революционного правительства не было легитимности, “исторической санкции”, и оно должно было доказать массе, всей стране свою способность управлять, перейдя от посулов и обещаний к делу. Как власть, “демократия” должна была стать властью силы, чтобы Россия почувствовала ее твёрдую и жёсткую руку. Новая власть была просто обязана либо быстрыми успехами (едва ли возможными в период уже начавшегося развала имперской государственности) оправдаться от переносимых на неё подозрений в измене, либо эти подозрения насильно подавить. Ведь очень скоро обнаружится, что она – порождение той же старой элиты. И тогда понятие измены начнёт расширяться и дискредитировать уже саму “демократию”. Но в том ли причина, что воля массы выполнялась “не теми” людьми? И не в том ли дело, что эти люди проводили вовсе не массовые интересы, а только лишь свои собственные? Не повторяется ли то же самое снова и снова сегодня? Ведь “народная воля” – расплывчатое понятие, и никто не знает, каково её настоящее содержание. Тем более, что подлинную власть невозможно определить по её доктринёрским программам и декларациям. К примеру, даже обещание ужесточить налоги на имущих к доверию ещё не располагает. Подлинную власть можно определить лишь по её природе – по “воли к власти”, готовности действовать, а не по кадетской или эсеровской “демократической” болтовне.Те же самые, ничем, кроме красноречия, себя не показавшие люди говорили о необходимости верности России союзническим обязательствам. Но оказались ли они способны осуществить свои намерения? И, главное, соответствовали ли эти намерения нуждам государства и массы? И не обман ли это, не измена ли, которую большевики называли “интересами буржуазии”? Временное революционное правительство говорило об интересах России. Но желало ли оно эти интересы понимать? И способно ли было к этому? На деле власть преступно отбирала на бойню лучшие силы народа: звала умирать за землю, чтобы потом справедливо её поделить. Могла ли солдатская масса поверить тому, что это бессильное правительство, которое на словах готово отказаться от власти, а на деле за неё держалась, уступая всякому, кто на него “надавит”, исполнит своё обещание и справедливо поделит землю? Вопрос скорее риторический. Ведь до той поры, пока шла война, крестьяне могли поделить всю землю между собой. Кто не успел – тот опоздал. Дожидаться такого исхода “человек с ружьём” не хотел и не мог.Так, утратив веру в “свою” власть, “униженные и оскорблённые” остались наедине со своим историческим опытом, в котором, разумеется, не было места ни парламентаризму, ни пра¬вам личности. Именно поэтому, считает В.П. Булдаков, центр тяжести в анализе революционной смуты историкам следовало бы перенести на психоментальность масс – только она давала незримый шанс удержаться или упасть той или иной властной верхушке13.Незаметно, а самое главное, неизбежно наступает второй этап российской смуты, её апогей – период безвластия, анархия. Ему присущи такие черты, как распад цельного государственного единства, сепаратизм буквально во всех сферах жизни, вытеснение всего организованного и сознательного. Саморазлагаясь, совсем исчезает власть и почти полностью – прежняя элита, поскольку в ситуации анархии последняя просто не в состоянии переродиться в новую элиту. Гибнут старые формы государственности и прежняя политическая ментальность, не соответствующие массовой стихии. Жизнь людей становится зыбкой, инстинкты вытесняют сознание.Но подспудно, незаметно за всей стихией и внутри неё протекает бурный творческий процесс – бессистемное искание новой элиты и новой власти, медленное и болезненное нарождение их элементов. Втянувшиеся в смуту низы инстинктивно, бессознательно стремятся к новому, упорядоченному, стабильному.Вместе с исчезновением государственного единства расцветает эгоизм слагающих государственное тело элементов. Федерализм вырождается в болезнь сепаратизма, которая становится уже не мнимым, а действительным врагом будущей государственности. Каждая локальная псевдогосударственность не то чтобы не признаёт власть, а считает именно себя носителем таковой. Но и в этих политических новообразованиях, с естественным запозданием завершающемся на окраинах России разложении прежней государственности жила идея целого, идея нового государства. Если она пока не могла осуществиться, то лишь потому, что старое ещё не погибло ______________________13 Булдаков В.П. Имперство и российская революционность (Критические заметки) // Отечественная история. 1997. № 1. С. 45.окончательно и не появилась новая элита, которая бы уловила это новое стремление к порядку. Однако на фоне анархии (которую на российском “демократическом” новоязе начала 90-х годов прошлого столетия называли “парадом суверенитетов”) в этих фрагментарных, атомических квазигосударственных новообразованиях шёл подспудный поиск сильнодействующих средств восстановления государственной целостности страны. В силу российской исторической специфики потребность в таких средствах оказалась неизбежно сильнее, чем в любой другой европейской стране. Крайний эгоизм самопровозглашённых локальных миров-“республик”, выражающийся в самостийности, следует отнести, с одной стороны, на долю “могикан” – никуда не годных последних представителей прежней элиты. С другой – на долю здорового инстинкта массы, чувствующей, что большое целое может быть только органически целым, а органическое предполагает воссоздание реальных функций и структур самоуправления, тем более что центральная власть обессилила настолько, что предоставила периферию на произвол судьбы.Если сепаратизм в специфическом смысле – плод смуты и враг государственного единства, то федеративный строй как выражение органичности целого для большого государства мог оказаться наилучшим решением вечной проблемы России – оптимальности “вертикали” управления центр–регионы. Неудивительно в этой связи, что интернационалисты-большевики в условиях хаоса многовластия оказались куда гибче и восприимчивее к идее целого, чем даже русские националисты с их догмой об “единой и неделимой”. “Волна суверенитетов”, однако, закончилась воссозданием, вместо реальной федерации, всё той же “единой и неделимой” бюрократической большевистской империи с жёстко привязанной к центру “вертикалью” власти. Как водится по российской традиции, не обошлось и без показухи помпезного братания советских республик и прочих временно “независимых” окраин, как российский Дальний Восток. Разумеется, под маской федерации. Не следует умалять значения, которое имела русская националистическая идея “единой и неделимой” в ранние фазы смуты, и, в частности, во “фронтовой” период борьбы “белых” армий с большевиками. Однако па